Какой-такой павлын-мавлын?
Новая статья популярного сексолога Игоря Кона.
Размышления об американской интеллигенции
США - цитадель мирового капитализма, охраняющая его устои во всех углах земного шара. И именно в США развертывается в последнее время все более мощное и массовое движение протеста против агрессии, во Вьетнаме, против расовой дискриминации, против социального и политического неравенства. Застрельщиком этого движения выступает интеллигенция - студенты, писатели, профессура. Чем объяснить это оживление в стране, где так сильны традиции антиинтеллектуализма, где процветают техницизм и культ житейского успеха? Какие общие проблемы волнуют политически активную часть американской интеллигенции? Именно эти вопросы составляют суть моих заметок, никоим образом не претендующих на полноту и систематичность. Однако, чтобы разобраться в проблемах, вставших ныне перед американской интеллигенцией, мне придется начать с более широкой исторической перспективы.
читать дальшеЧто такое интеллигенция?
Согласно нашей «Философской энциклопедии», это «общественная прослойка, в которую входят люди, профессионально занимающиеся умственным трудом». Однако это определение не может считаться однозначным. Существуют четыре разных подхода при определении понятия «интеллигенция». Одни исходят из того, что интеллигенция - это особый социальный слой, и подчеркивают специфичность ее социального положения по отношению к основным классам общества. Другие связывают принадлежность к интеллигенции с содержанием трудовой деятельности (умственный труд) и соответствующим уровнем образования. Третьи - с выполнением определенных социальных функций: созданием и передачей культурных ценностей, осмысливанием текущих политических задач и так далее. Четвертые фиксируют внимание на присущих (или приписываемых) интеллигентам психологических свойствах - преобладании творческого интеллекта над практическим рассудком, способности стать выше непосредственного опыта и тому подобном.
Каждый из этих подходов по-своему правомерен, но соединить их вместе довольно трудно, да и внутри каждого из них есть немало противоречий. Межклассовые и внутриклассовые различия, составляющие основу социальной структуры общества, явно не совпадают, (особенно в условиях развитого индустриального производства) с различиями в содержании физического и умственного труда.
Если под интеллигенцией понимать, как это было принято в прошлом веке, только лиц свободных профессий, то есть не работающих по найму, то эта категория окажется слишком узкой. Если же, напротив, зачислить сюда всех служащих, то понятие «интеллигенция» расширяется настолько, что вообще теряет смысл.
Определять интеллигенцию на основе разграничения умственного и физического труда также не вполне правомерно, потому что уже само это разграничение довольно условно, а по мере повышения образовательного уровня населения в целом к интеллигенции все чаще относят не вообще «образованных людей», а лишь специалистов, имеющих высшее или среднее специальное образование. Но формальный образовательный ценз не выражает ни конкретного социального положения, ни различия социальных функций, занят ли человек в сфере производства, управления, науки или культуры.
В свою очередь функциональный подход, который позволяет разграничить группы людей по выполняемым ими социальным функциям - создание высших духовных ценностей, духовное обслуживание материального производства, распространение знаний и обслуживание средств массовой коммуникации, обслуживание административно-управленческого аппарата и т. д.,- также не совершенен. Он дает возможность разграничивать творческую, в частности художественную, интеллигенцию, ученых, инженерно-техническую интеллигенцию, работников управленческого аппарата, но это деление само по себе ничего не говорит о классовой структуре общества. Положение интеллигенции как социальной группы зависит не только от характера общественного разделения труда вообще, но и от природы конкретного социального строя. Кроме того, функции идеолога и, допустим, инженера настолько различны, что то и дело возникают сомнения в правомерности объединения их одним и тем же общим понятием.
Психологический же подход слишком субъективно оценочен. В отличие от социологических определений, классифицирующих безличные социальные функции и роли, он обращен к личным качествам интеллигентов. Но какие качества признать типичными? Здесь открывается широчайшее поле для произвольных обобщений. Одни видят в интеллигенции интеллектуальную элиту и совесть общества, Другие, напротив, подчеркивают такие черты интеллигенции, как беспомощность, непрактичность, неустойчивость. Видимо, стереотип «интеллектуала», сложившийся в общественном сознании, сам должен стать предметом социально-психологического исследования. И тогда станет ясно, что речь идет о разных социальных группах, оцениваемых к тому же с разных позиций. Разве отрицательный стереотип интеллигента, распространенный в буржуазном обществе, не представляет собой синтез собственной интеллигентской самокритики и мещанской враждебности ко всему, что подрывает стабильность обыденной жизни?!
Трудности определения природы и функций интеллигенции отражают длительный и противоречивый процесс исторического развития. Несомненно, необходимым (но недостаточным) условием возникновения интеллигенции как особой социальной группы было отделение умственного труда от физического. Это произошло уже в глубокой древности. Но интеллектуальная элита античности и средневековья не тождественна современной интеллигенции. Ведь тогда сама интеллектуальная деятельность не была еще достаточно дифференцирована. Одна и та же социальная группа выполняла множество разнообразных функций: жрецы, например, были одновременно и хранителями накопленных знаний, и идеологами, и пропагандистами. И наоборот, одна и та же функция осуществлялась людьми разного разряда; так, роль социального критика выполняли и религиозные пророки, и юродивые, и придворные шуты. Интеллектуальная деятельность была монополией господствующего класса, часто возлагавшего ее на замкнутую касту (индийские брахманы, средневековое духовенство). Эта замкнутость и «верхушечность» способствовали (и в свою очередь порождались ими) догматизму и схоластичности мышления. Нужно было представить большинству - как непреложные истины - систему готовых догм, доказательство которых, если оно вообще существовало, было доступно лишь немногим. Реальные жизненные конфликты отражались в них чаще всего в неузнаваемо трансформированном виде, что еще больше отдаляло идеологов от массы. Будучи сам по себе привилегией, умственный труд среди свободных людей рассматривался как форма досуга. По Аристотелю человек, который должен работать, чтобы жить, не может быть гражданином. Софисты, которые первыми в Греции стали брать деньги за обучение, были предметом жестоких насмешек аристократов. Появившаяся в поздней античности и в средние века свободная служилая интеллигенция находилась, по существу, в положении челяди. Социальное положение человека определялось не родом его деятельности, а его сословным происхождением.
Чтобы эти разобщенные интеллектуальные единицы превратились в автономный социальный слой со своим специфическим самосознанием, нужен был ряд предпосылок.
Прежде всего - уничтожение сословной иерархии, принципиальная возможность изменить свое социальное положение в зависимости от изменения вида деятельности. До тех пор, пока интеллигенция рекрутировалась из одного и того же верхушечного слоя, не могло быть и речи об ее автономии. Чем бы ни занимались эти люди, они обычно сохраняли верность своим сословным принципам и предрассудкам. Только формирование интеллигенции из разных слоев общества делает ее автономной от каждого из них в отдельности и рождает у нее собственное самосознание, выходящее за рамки старого чувства сословной принадлежности.
Второе условие, значение которого не требует доказательств,- это материальная возможность существовать за счет умственного труда в качестве, так сказать, самодеятельного работника, а не от щедрот знатного покровителя.
Это предполагает в свою очередь появление определенной культурной аудитории, публики, к которой интеллигенция могла бы апеллировать и в которой она могла бы черпать необходимую моральную и материальную поддержку. Такая публика появилась после изобретения книгопечатания.
И наконец, существование более или менее надежных и устойчивых средств коммуникации мыслителей друг с другом. Хотя интеллектуальная деятельность по природе своей в высшей степени индивидуализирована, она требует постоянного обмена мыслями и каких-то общих норм формирования. Без этого невозможно и групповое самосознание. Если в XVI-XVII веках основной формой связи ученых и философов оставалась частная переписка, то в XVIII веке в Западной Европе появляются новые, более широкие и подвижные формы обмена мнениями: французские салоны, где авторы могли встречаться друг с другом и с избранной публикой, и гораздо более демократичные английские кофейни, предшественницы современных клубов, английское Королевское общество, специально созданное в XVII веке для общения ученых, позже - политические кружки и тому подобное. Как ни парадоксально это на первый взгляд, важнейшую роль в становлении интеллигенции как автономной социальной группы сыграла коммерциализация умственного труда.
Необходимость для писателя считаться со вкусами и требованиями аудитории (а уровень массовой аудитории всегда ниже уровня современною искусства) часто оценивается отрицательно, как зависимость и помеха творчеству. Писатели уже в XVIII веке жаловались на то, что их слава, престиж и доход зависят от вкусов темных, необразованных людей. Но как ни справедливы эти соображения, нельзя забывать, что коммерциализация умственного труда впервые освободила его от другой, еще более тяжелой зависимости: от знатного покровителя, князя, мецената. Это справедливо подчеркивал уже английский просветитель XVIII века доктор Джонсон. Вот запись его разговора с« друзьями - Уотсоном и Босвеллом:
«Джонсон: - Теперь само образование стало ремеслом. Человек приходит к книгопродавцу и получает, что ему нужно. Мы покончили с: покровительством. Когда просвещение было в младенческом состоянии, некоторых великих людей хвалили за покровительство ему. Это способствовало его распространению. Когда же оно становится всеобщим, автор оставляет великих и апеллирует к большинству.
Босвелл: - Постыдно, что теперь авторам не покровительствуют лучше.
Джонсон: - Нет, сэр. Если образование не может прокормить человека, если он должен сидеть с протянутой рукой, пока кто-нибудь не накормит его, это тоже плохо для него, и лучше пусть будет так, как есть. При покровительстве сколько лести! Сколько лжи! Когда человек независим, он разбрасывает истину среди многих, чтобы они брали ее, как им угодно; при покровительстве же он должен говорить то, что приятно его патрону, и это с одинаковой вероятностью может быть как истиной, так и ложью.
Уотсон: - Но разве не получается сейчас так, что вместо того, чтобы льстить одному человеку, мы льстим веку?
Джонсон: - Нет, сэр. Мир всегда позволяет человеку высказать то, что он сам думает» [1].
Конечно, Джонсон не совсем прав. В капиталистическом обществе писатель непосредственно зависим не от публики, а от владельцев соответствующих средств массовой коммуникации. Свобода художника, писателя, философа, который должен оглядываться на мнения издателей, продюсеров, редакторов, безусловно ограничена. Но все-таки она неизмеримо больше, чем свобода придворного поэта, ориентирующегося на личный вкус своего господина. Это зависимость уже не от определенного лица, а от господствующего класса. Но этот класс и его общественное мнение неоднородны; кроме того, по мере созревания и пробуждения рабочего класса общественная жизнь все сильнее пропитывается его стремлениями. Это дает интеллигенту достаточно широкий выбор для самоопределения, причем этот акт отнюдь не автоматический. И относительная автономия интеллигенции, и пестрота ее социального происхождения, и сама природа интеллектуальной деятельности делают интеллигенцию средоточием социальных драм и конфликтов. Объективно-исторические столкновения классовых интересов превращаются здесь во внутренние конфликты идей и принципов.
Эта особенность положения и социальных функций интеллигенции способствовала выработке у нее специфического самосознания, чувства своей исключительности, «элитарности». Конкретное содержание этого чувства может быть весьма различным. У одних оно выливалось в повышенное сознание своей ответственности перед народом, в стремление быть не только мозгом, но и совестью страны. У других «элитаризм», напротив, проявляется в пренебрежении к массам, снобизме и требовании для себя особых привилегий.
Но тот же самый социально-экономический прогресс, который в свое время создал автономную интеллигенцию, в последующий период, особенно в XX веке, нанес серьезный удар как этой автономии, так и связанным с нею иллюзиям.
В своих воспоминаниях о Резерфорде П. Л. Капица, говоря о прогрессе физики, элегически замечает, что «в год смерти Резерфорда безвозвратно ушла та счастливая и свободная научная работа, которой мы так наслаждались в годы нашей молодости. Наука потеряла свою свободу. Она стала производительной силой. Она стала богатой, но она стала пленницей, и часть ее покрывается паранджой»[2]. Мне кажется, что это касается, хоть и в разной степени, не только науки, но и вообще умственного труда. Уже профессионализация умственного труда, превращение его в формально организованный элемент общественного разделения труда, знаменовала начале конца прежней беззаботности. Дальнейшее развитие производства, политической надстройки, средств массовой коммуникации резко повысило роль умственного труда (и, следовательно, интеллигенции) во всех сферах жизни. Но рост влияния одновременно означает и рост зависимости: нельзя в одно и то же время участвовать в какой-то деятельности и стоять в стороне от нее. В науке эта «институционализация» умственного труда была особенно заметна. Сравните хотя бы значение слов «ученый» и «научный работник». Психологически первое звучит более масштабно, что ли: ученый - это человек, благодаря которому существует наука, а научный работник - тот, кто существует благодаря науке. Социологически же второй термин подчеркивает момент организованности, плановости, принадлежности к какому-то научному учреждению.
Развитие современного общества невозможно без повышения образовательного уровня населении, следовательно, без численного роста интеллигенции.
В 1900 году только один из шестидесяти американцев, достигших двадцати двух лет, имел образование в объеме колледжа. В 1963 году соотношение это было уже один к восьми, а в недалеком будущем оно станет один к четырем. Ныне в США насчитывается почти шесть миллионов студентов и преподавателей колледжей и университетов (из которых несколько сот тысяч негров и более миллиона выходцев из среды рабочего класса). Образованность хотя и не стала всеобщей - в 1960 году в США насчитывалось около трех миллионов неграмотных (2,4 процента населения старше четырнадцати лет) и около восьми миллионов человек, проучившихся в школе меньше пяти лет, причем зависит это от имущественного положения,- но перестала быть редкой привилегией, стала более массовой [3].
За количественными показателями стоят важные качественные сдвиги. Во-первых, изменился классовый состав интеллигенции; она рекрутируется теперь не только из состоятельных семей, но и из других слоев общества. Во-вторых, хотя значение образования возросло как никогда, оно, став массовым, уже не дает своим владельцам прежних исключительных привилегий. В прошлом, когда образованность была редкой, даже простое овладение грамотой приближало человека к господствующему классу. Разумеется, образование и сейчас дает определенные материальные и социальные преимущества. Сильно огрубляя цифры, можно сказать, что американец, окончивший колледж, зарабатывает в среднем вдвое больше, чем окончивший среднюю школу, а этот последний получает вдвое больше того, кто имеет лишь начальное образование. Престиж «белых воротничков» тоже стоит выше, чем «синих воротничков». Но разница не столь уж велика. Зарплата некоторых категорий интеллигенции, например школьных учителей, даже ниже, чем зарплата квалифицированных рабочих.
Исчезает и прежняя «социальная независимость». Еще в XIX веке большая часть интеллигенции принадлежала к так называемым «свободным профессиям» (адвокаты, врачи и т. п.). Это соответствовало общему преобладанию самостоятельного мелкого предпринимательства. В настоящее время подавляющая часть американской интеллигенции работает по найму в промышленных корпорациях или государственных учреждениях. Речь идет не только об инженерах, техниках, учителях, но и о творческой интеллигенции. Писатель, публицист, литературный критик в большинстве случаев (особенно если они ориентируются на серьезную публику) не могут жить только на литературные гонорары и предпочитают жертвовать своей «независимостью» ради более прочного материального положения. В двадцатых годах только 9 процентов авторов маленьких литературных журналов работали преподавателями. В пятидесятых годах уже 40 процентов таких людей были связаны с университетами и колледжами [4]. Но превращение интеллигентов в служащих заметно сближает их положение с положением рабочего класса. Еще Маркс писал об учителях, работающих по найму, что они «...могут быть в учебных заведениях простыми наемными рабочими для предпринимателя, владельца учебного заведения» [5]. В аналогичном положении оказываются и другие отряды современной интеллигенции. Не случайно большинство участников дискуссии о структуре современного рабочего класса на страницах журнала «Проблемы мира и социализма» склонялось к тому, чтобы включать значительную часть служащих и прежде всего инженерно-технический персонал в состав рабочего класса.
Изменились не только численность и социальное положение интеллигенции, но и удельный вес различных ее отрядов. В XIX веке под словом «интеллигенция» чаще всего понимали юристов, учителей, врачей. В XX веке наиболее быстро растущим слоем оказалась научно-техническая интеллигенция. Лорд Чарльз Сноу в своей нашумевшей книжке «Две культуры» вспоминает, как в тридцатых годах физик Д. Харди с изумлением сказал ему: «Заметили ли вы, как употребляется теперь слово «интеллектуал»? Похоже на то, что это новое определение решительно не включает Резерфорда, Эддингтона, Дирака, Адриана или меня. Это кажется странным, не правда ли?» Рассеянный ученый не заметил, что это «новое» определение было на самом деле как раз традиционным, оно стало казаться странным только в свете выросшего влияния и престижа естественных наук. К слову сказать, физики обижаются, когда их не включают в число «интеллектуалов», но считают нормальным, когда к числу «ученых» не относят представителей гуманитарных дисциплин, например историков, литературоведов. Противопоставление двух культур - это прежде всего результат колоссального прогресса естественных наук, которые перестали быть чисто утилитарным знанием, превратившись в ведущую отрасль человеческой культуры.
Чтобы подойти к проблеме соотношения естественнонаучной и гуманитарной культуры научно, нужно прежде всего отрешиться от патриархально-романтических настроений. Романтически настроенные философы и социологи любят жаловаться на то, что, мол, в прошлом культура была более рафинированной, свободной от утилитарности, а теперь она превратилась лишь в совокупность средств, и отсюда все беды. Подобные представления совершенно иллюзорны. Верно, что в системе социальных ценностей античного мира и средневековья гуманитарные знания стояли выше естественнонаучных. Не только непосредственный физический труд, но и любые занятия прикладного характера считались там второсортными.
Значит ли это, что культура того общества была «чистой», «свободной» от выполнения практических задач? Отнюдь нет! Просто сами задачи были иными. Молодой человек из знатной семьи не должен был думать о производительном труде. За него работали другие, да и само производство было еще весьма примитивно. Наиболее «достойным» занятием считалась политическая или интеллектуальная (философская, художественная и т. п.) деятельность. Но для этой деятельности практически более важны были не естественнонаучные и тем более не технические, а как раз гуманитарные знания: юриспруденция, история, философия, риторика и т. д. Именно эта практическая, социально обусловленная направленность интересов определяла иерархию культурных ценностей и облик «культурного человека».
В новое время положение радикально изменилось. Современное производство, безотносительно к его социальной форме, основано на широком применении результатов и данных науки и требует технически грамотного, технически образованного работника. Естественно, что образование, ориентированное уже не на узкий круг привилегированных, а на широкие массы людей, тоже должно было перестроиться, изменить соотношение между гуманитарными и естественнонаучными элементами культуры в пользу последних.
Конечно, многое при этом теряется. Современная молодежь знает о физическом строении мира неизмеримо больше, нежели выпускники старой «классической» гимназии, но она не знает древних языков, многие библейские и мифологические ассоциации и образы остаются для нее мертвыми, непонятными. Это мешает восприятию не только древнего искусства, но даже искусства и литературы XIX века. Мы читаем, например, у Пушкина:
Кастальский ключ волною вдохновенья
В степи мирской изгнанников поит.
А что такое Кастальский ключ? Сегодня даже хорошо образованному человеку, если он не филолог-классик, этот образ кажется неясным и, чтобы понять его, приходится заглянуть в мифологический словарь. Объем актуальной культуры всегда изменялся, новые знания, понятия и образы всегда вытесняли какую-то часть старых, делая их достоянием музеев и эрудитов. Сейчас этот процесс идет быстрее, чем раньше, но ничего трагического в этом нет. При всем почтении к истории, человеческое общество нельзя превращать в музей, да это и невозможно. В конце концов искусство, философия, гуманитарные науки суть различные формы самосознания общественного человека. Наивно думать, что жизнь меняется, а самосознание будет оставаться прежним. Классика сохраняет свое значение постольку, поскольку выраженные в ней идеи соответствуют в какой-то степени жизненной реальности современного человека. Но она не может выразить эту реальность полностью именно потому, что это новая реальность, требующая новых форм самосознания.
Есть и проблемы гораздо более серьезные. Техницизм, пренебрежение к историческому прошлому, потребительское отношение к высшим культурным ценностям - эти тенденции недаром волнуют лучших мыслителей современности. В Соединенных Штатах они особенно сильны и опасны.
Происходят традиционные сдвиги и в содержании традиционных гуманитарных профессий. Быстро растет количество людей, которые сами не создают духовных ценностей, а заняты техникой их распространения, популяризации и т. п. Это - пропагандистский аппарат, газетные работники, специалисты по рекламе, консультанты-психологи и т. п. Сам по себе рост этой группы - не такая уж новость, как это рисуют некоторые социологи, напуганные призраком «массовой культуры». Число людей, действительно выдвигавших новые идеи, никогда не было велико, и основная масса работников, так сказать, идеологических профессий всегда занималась преимущественно распространением и закреплением достигнутого. Приходский священник не развивал церковную догму, а только внедрял ее в сознание своей паствы, а профессора в средневековых университетах часто в буквальном смысле слова читали тексты, сочиненные их более одаренными предшественниками. Разница, однако, состоит в том, что в прошлом эта работа все же облекалась в индивидуальные формы, тогда как ныне она носит откровенно технический, организованный характер, не допуская ни малейших иллюзий насчет ее «самостоятельности». И когда она оценивается сквозь призму традиционных идеалов духовного творчества - таких, как независимость, свобода самовыражения, ответственность только перед собственной совестью и т. п.- это неизбежно вызывает неудовлетворенность.
Короче говоря, количественный рост интеллигенции и расширение (а следовательно, и внутренняя дифференциация) ее функций сделали решительно непригодными старые стереотипы, в которых интеллигенция осмысливала свою социальную роль. Интеллигенция перестала быть верхушечной элитой, стоящей где-то на периферии общества и в силу этого относительно автономной от него, пытающейся смотреть на него как бы «со стороны». Она является важнейшей составной частью общества внутри основных социальных классов и наряду с ними. Но при этом сильнее стала сказываться ее собственная социальная неоднородность и неодинаковость выполняемых ею функций. Интеллектуальная деятельность утратила прежний ореол исключительности, из призвания стала профессией. Отдельные группы интеллигенции стали жить собственными обособленными интересами, порой весьма далекими и даже противоположными интересам остального общества (вспомним хотя бы бунт бельгийских врачей против развития государственной системы здравоохранения!). Модель интеллигента-идеолога, творца высших духовных ценностей, социального критика не может сегодня претендовать на универсальность.
Однако потребность в таких людях существует, и весьма насущная. Недаром в большинстве новейших американских работ «интеллектуал» определяется именно как мыслитель и «критик общества» (в отличие от техника или эксперта).
О них, об их отношении к господствующей политике и власти, и пойдет речь дальше.
2Тема «Мыслитель и власть» издавна привлекала к себе внимание. Рассматривая и развивая ее, философы выдвигали самые разные принципы. Одни считали, что интеллектуальная элита сама должна осуществлять политическую власть (платоновская идея государства, возглавляемого философами). Другие полагали, что мыслители, не претендуя на фактическое отправление власти, должны быть ее вдохновителями и советниками; третьи исходили из того, что волевые решения независимы от интеллекта, и задача мыслителя ограничивается осмыслением и обоснованием действий власти. Наконец, были и такие, которые утверждали, что власть по природе своей враждебна интеллекту, поэтому мыслитель должен держаться в стороне от нее, сохраняя свою моральную и интеллектуальную независимость, его главная функция - критика власти.
Беда таких абстрактных рассуждений в том, что они не уточняют ни природы власти, ни особенностей мыслителя. В истории общества представлены все четыре типа отношений власти и интеллекта, но соотношение их гораздо сложнее. Прежде всего налицо несовпадение теоретической мысли и практики. Реальная власть связана существующими условиями гораздо жестче, чем теоретический разум. Становясь практическим политиком, идеолог неминуемо должен видоизменять свою доктрину. И не всегда легко определить, где кончается закономерный перевод общих идей в более конкретные термины и где начинается беспринципный оппортунизм. Не усеян розами и путь советника и наставника власти. Историческое значение Гёте меньше всего определяется его деятельностью в качестве веймарского министра. Много ли приобрела Пруссия от дружбы Фридриха II с Вольтером или Россия от переписки Екатерины II с Дидро? Конечно, человечество прогрессирует не только благодаря политическим революциям, но и путем постепенных частичных реформ. Но роль философов-просветителей заключалась не столько в воспитании либеральных монархов, сколько в формировании общественного мнения, делавшего возможными и необходимыми те или иные реформы. И дело здесь не только и не столько в несовпадении теоретического и практического разума, сколько в классовой природе власти. Прогрессивные мыслители прошлого не могли долго уживаться с властью не из-за своей непрактичности, а в силу того что их цели выходили за рамки существующего строя, который охраняла государственная власть. Государственная власть - даже самая просвещенная - всегда выражает интересы господствующего класса, и это ставит ей вполне определенный предел - таков суровый факт, с которым сталкивались все просветители и утописты.
Но, может быть, дело обстоит иначе, когда речь идет не о монархии, а о буржуазно-демократическом государстве? Разве не влияет на содержание и характер его политики интеллектуальный и образовательный уровень людей, стоящих у кормила власти? Несомненно, влияет. И так же несомненно, что этот образовательный уровень растет из поколения и поколение. Сегодняшний американский политик, а также и государственный служащий, не получает свой пост по наследству. Правда, он может его купить, пожертвовав крупную сумму в избирательный фонд правящей партии. Известный американский социолог Р. Гофштадтер приводит случай, когда президент Эйзенхауэр назначил послом США на Цейлон торговца М. Глака, который не только не имел опыта дипломатической работы, но даже не знал, кто премьер-министр этой страны. Зато он внес тридцать тысяч долларов в фонд республиканской партии [6]. Оправдывая это назначение, Эйзенхауэр ссылался на рекомендации «уважаемых людей», успешную коммерческую карьеру Глака и благоприятный отзыв о нем ФБР. Что касается его невежества, то это, по мнению генерала-президента, дело поправимое. Этот случай не единичен. Но все-таки, как правило, политическая карьера требует определенного образовательного ценза. В 1959 году 95 процентов всех руководящих работников федеральных учреждений США имели хотя бы частичное образование в объеме колледжа, а 81 процент окончили колледж [7] В составе американского сената и палаты представителей почти 70 процентов - дипломированные специалисты, преимущественно юристы [8]. Выло бы, однако, глубокой ошибкой ставить знак равенства между интеллигенцией и власть имущими.
«К середине XX столетия,- писал выдающийся американский социолог Райт Миллс,- американская элита превратилась в породу людей, совершенно непохожих на тех, кого можно было бы на сколько-нибудь разумных основаниях признать культурной элитой или хотя бы людьми, подготовленными к восприятию культуры. Знание и власть отнюдь не совмещаются в правящих кругах, и когда люди, обладающие знаниями, вступают в контакт с власть имущими, они приходят к ним не как равные, а как наемники» [9]. И это вовсе не случайность.
Буржуазный государственный аппарат не может функционировать без привлечения в самых различных формах - от штатной работы до эпизодических консультаций - разного рода специалистов. Но по сути своей он глубоко антиинтеллектуалистичен. Как показал Маркс уже в ранних своих работах, бюрократическое государство имеет своим основанием и следствием пассивность народных масс, внушая им, что «начальство всё лучше знает», что об общих принципах управления «могут судить только высшие сферы, обладающие более всесторонними и более глубокими знаниями об официальной природе вещей [10]. Эту иллюзию разделяют и государственные чиновники, отождествляющие общественный интерес с авторитетом государственной власти и убежденные в том, что правители-де могут лучше всех оценить, в какой мере та или иная опасность угрожает государственному благу, и за ними следует заранее признать более глубокое понимание взаимоотношений целого и его частей, чем то, какое присуще самим частям» [11].
Бюрократия превращает политические задачи в административные, а эти последние сводит к канцелярщине. Бюрократия - это предельно рационализированная иррациональность. Жесткий характер бюрократической структуры делает работу аппарата действительно бесперебойной. Однако формальный характер бюрократического управления неминуемо приходит в противоречие с содержательными целями организации, подрывая тем самым ее эффективность. Этим определяется и отношение бюрократического аппарата к интеллекту и интеллигенции.
Как замечает Ричард Гофштадтер, «типичный человек, стоящий у власти, нуждается в знании только как в средстве» [12]. Специалист привлекается только для того, чтобы подыскать средства осуществления политики, цели которой не подлежат не только критике, но даже обсуждению.
Принимая на себя функции эксперта, интеллигент считает, что таким путем он сможет конструктивно влиять на политику. Но, как показывает в своей работе известный американский социолог Льюис Козер, эти ожидания большей частью бывают обмануты. Интеллигент, оказавшийся на службе в аппарате, может рассматривать свою роль как чисто техническую и, не вникая в цели не им формулируемой политики, ограничивается поисками средств ее реализации. Такая установка типична для людей, стоящих на низших ступенях чиновной иерархии, и не отличается принципиально от психологии любого рабочего или служащего: я делаю свое маленькое дело, а что из этого получается, от меня не зависит, и я за это не отвечаю. Иначе обстоит дело с теми, кто попадает на высшие должности и пытается сочетать свое новое административное положение с прежними интеллектуальными установками, предполагающими известную независимость суждений, автономию и т. д. Первое, с чем сталкивается такой человек, это то, что, раз попав в аппарат, он должен ориентироваться уже не на «публику», которую он гложет сам до известной степени выбирать, а на своего непосредственного начальника и вообще вышестоящих. Как бы высоко ни было положение такого эксперта, общие цели политики даются ему как нечто уже готовое. Он может выбирать и рекомендовать разные способы реализации этой политики и тем самым он действительно влияет на нее «изнутри», но он не может отвергнуть ее целиком. Советники президента Джонсона могут спорить между собой относительно масштабов или конкретных целей бомбардировок Вьетнама, но человек, который в принципе против интервенционистской политики, вообще лишний в этой среде.
Ограничения, обусловленные иерархической структурой бюрократического аппарата, затрудняющей (а то и вовсе уничтожающей) обратную связь между «верхами» и «низами», усугубляются узким практицизмом бюрократического мышления. Информация часто застревает в любом из промежуточных звеньев чиновной иерархии, она может быть похоронена в чьем-то письменном столе или искажена до неузнаваемости. «Люди, принимающие решения,- пишет Л. Козер,- сами большей частью не склонны к рефлексии. Их рабочая нагрузка обычно очень велика, и простой недостаток времени уменьшает их способность размышлять над дальними перспективами. Плюс к тому необходимость быстрых действий, в сочетании с общей склонностью американцев мыслить инструментально и прагматически, заставляет людей, принимающих решения, делать это быстро. Поэтому они, в свою очередь, склонны требовать от своих советников не долгосрочных прогнозов, основанных на вдумчивом анализе тенденций, а фактической информации, приуроченной к требованиям момента» [13]. В итоге работа оказывается интеллектуально неинтересной и неприятной морально. Поэтому «большинство интеллектуалов, которые вначале идут в Вашингтон из чувства долга и преданности, как правило, скоро разочаровываются» [14].
Козер тонко описывает переживания «разочарованных» интеллигентов, но он, как и сами эти интеллигенты, не отдает себе отчета в стоящих за этим разочарованием глубинных проблемах. Усложнение управленческой деятельности и увеличение числа и удельного веса работающих в государственном аппарате специалистов породило довольно острый конфликт между этими «интеллигентами-техниками» и теми, кого в США называют «старой гвардией», менеджерами традиционного типа. Не имея возможности пробиться на самый верх, интеллигенты-техники находят утешение в критике «некомпетентных» верхов, где, по их мнению, действуют не знания, а личные связи в сочетании с хорошо подвешенным языком. «Предполагается, что та или иная степень некомпетентности, соединенная с гладкой речью и подкрепленная «связями»,- это именно то, что выдвигает человека на вершину служебной иерархии» [15]. В противоположность этому «новые» бюрократы ставят на первый план принцип квалифицированного руководства: «Власть должна быть основана на знании», «управлять имеют право лишь специалисты». Эта критика «верхов» внутри административной иерархии часто бывает справедливой, но ее никоим образом нельзя смешивать с критикой социальной системы как таковой. Принцип «квалифицированного руководства», как это прекрасно показал Н. В. Новиков [16], предусматривает лишь функциональное совершенствование бюрократической системы, не меняя ее буржуазной сущности. Но пороки этой системы, включая и субъективный произвол чиновников, не могут быть устранены функциональной рационализацией или повышением «компетентности» управляющих. Повышение в составе «властвующей элиты» удельного веса специалистов не меняет классовой природы государственной власти, а именно в этом суть дела.
Оценивая степень «эффективности» или «неэффективности» административной деятельности, американские технократы руководствуются лишь некоторыми внешними, очевидными критериями. При этом подразумевается, что организация служит именно тем целям, которые она провозглашает. Но такой подход по меньшей мере наивен. В свое время, когда капиталистические фирмы только начинали в широких масштабах финансировать и организовывать научно-технические исследования, они жестко ограничивали свободу научного поиска, опасаясь бесплодной растраты средств. Сейчас наиболее дальновидные менеджеры отказываются от такой политики и наряду с быстро окупающимися прикладными исследованиями охотно финансируют перспективный научный поиск, считая, что этот «риска» в конечном итоге себя оправдает. Нечто подобное, хотя в гораздо более скромных масштабах начинается и в государственных учреждениях (работы по прогнозированию и планированию политики в т. п.). Следовательно, там, где это действительно выгодно, бюрократия способна проявлять, хотя и не сразу, необходимую гибкость. Почему же не меняются заведомо неэффективные административные формы? Да потому, что наряду с «явными» функциями, о которых пекутся «технари», буржуазный аппарат имеет более важные для господствующего класса «скрытые» функции, прежде всего подавление и отстранение от политической власти трудящихся. И то, что кажется нерациональным с точки зрения явных функций (например, громоздкость аппарата), оказывается вполне «рациональным» с точки зрения этой главной, но тщательно скрываемой задачи. Так же, как когда-то формула Тертуллиана «верю, потому что абсурдно» спасала от рационалистической критики религиозные догмы, «иррациональность» бюрократической машины скрывает ее классовую сущность и позволяет сочетать полный набор демократических аксессуаров с фактическим всевластием монополий. Человек, не понимающий этого и уповающий только на свои специальные знания, никогда не пробьется на самый верх подобной системы.
Проблема сочетания «конструктивного подхода» с «социальной критикой» затрагивает не только работников государственного аппарата, но и широкий круг ученых-обществоведов. Значение общественных наук неизмеримо выросло в последние десятилетия.
Правда, многие профессиональные политики все еще склонны пренебрегать наукой, думая, что они и так все знают. Как выразился один конгрессмен, «кроме меня самого, каждый, по-видимому, считает себя специалистом в общественных науках. Я-то знаю, что это не так, но все остальные, кажется, уверены, что сам бог дал им исключительное право решать, что должны делать другие люди. Средний американец не хочет, чтобы какие-то пронырливые эксперты вторгались в его жизнь и его личные дела и решали за него, как он должен жить» [17].
Несмотря на то, что такое отношение к обществоведению далеко не изжито и его престиж стоит ниже, чем престиж естествознания, его фактическая роль быстро растет. По заведомо неполным данным, одно только федеральное правительство США ежегодно расходует на социальные исследования свыше двухсот миллионов долларов [18]. Не меньше ассигнуют частные фирмы и корпорации. По данным переписи 1960 года, 56 580 специалистов в области общественных наук (в том числе 19 132 экономиста, 12 040 психологов, 21 885 статистиков и 3523 «прочих») работают вне академической сферы [19]. Это существенно меняет положение ученых. Возьмем наиболее близкую мне область - социологию. Еще в первые десятилетия XX века социология была по преимуществу теоретической дисциплиной, а в отношении фактов целиком зависела от истории и этнографии. Анри Пуанкаре острил, что социология - наука, которая ежегодно производит новую методологию, но никогда не дает никаких результатов. В каше время социология повсеместно стала одной из ведущих отраслей обществоведения и обрела обширные области практического применения - от рациональной организации производства до военно-политической стратегии включительно. Все большее число социологов совмещает работу в университетах с постами промышленных консультантов или выполняет специальные задания правительства. Практическая значимость и эффективность социологических исследований уже ни у кого не вызывает сомнений. Но проявляется при этом и оборотная сторона этой эффективности - налицо все более тесное слияние американских социологов с капиталистической системой и ее отдельными учреждениями.

США - цитадель мирового капитализма, охраняющая его устои во всех углах земного шара. И именно в США развертывается в последнее время все более мощное и массовое движение протеста против агрессии, во Вьетнаме, против расовой дискриминации, против социального и политического неравенства. Застрельщиком этого движения выступает интеллигенция - студенты, писатели, профессура. Чем объяснить это оживление в стране, где так сильны традиции антиинтеллектуализма, где процветают техницизм и культ житейского успеха? Какие общие проблемы волнуют политически активную часть американской интеллигенции? Именно эти вопросы составляют суть моих заметок, никоим образом не претендующих на полноту и систематичность. Однако, чтобы разобраться в проблемах, вставших ныне перед американской интеллигенцией, мне придется начать с более широкой исторической перспективы.
читать дальшеЧто такое интеллигенция?
Согласно нашей «Философской энциклопедии», это «общественная прослойка, в которую входят люди, профессионально занимающиеся умственным трудом». Однако это определение не может считаться однозначным. Существуют четыре разных подхода при определении понятия «интеллигенция». Одни исходят из того, что интеллигенция - это особый социальный слой, и подчеркивают специфичность ее социального положения по отношению к основным классам общества. Другие связывают принадлежность к интеллигенции с содержанием трудовой деятельности (умственный труд) и соответствующим уровнем образования. Третьи - с выполнением определенных социальных функций: созданием и передачей культурных ценностей, осмысливанием текущих политических задач и так далее. Четвертые фиксируют внимание на присущих (или приписываемых) интеллигентам психологических свойствах - преобладании творческого интеллекта над практическим рассудком, способности стать выше непосредственного опыта и тому подобном.
Каждый из этих подходов по-своему правомерен, но соединить их вместе довольно трудно, да и внутри каждого из них есть немало противоречий. Межклассовые и внутриклассовые различия, составляющие основу социальной структуры общества, явно не совпадают, (особенно в условиях развитого индустриального производства) с различиями в содержании физического и умственного труда.
Если под интеллигенцией понимать, как это было принято в прошлом веке, только лиц свободных профессий, то есть не работающих по найму, то эта категория окажется слишком узкой. Если же, напротив, зачислить сюда всех служащих, то понятие «интеллигенция» расширяется настолько, что вообще теряет смысл.
Определять интеллигенцию на основе разграничения умственного и физического труда также не вполне правомерно, потому что уже само это разграничение довольно условно, а по мере повышения образовательного уровня населения в целом к интеллигенции все чаще относят не вообще «образованных людей», а лишь специалистов, имеющих высшее или среднее специальное образование. Но формальный образовательный ценз не выражает ни конкретного социального положения, ни различия социальных функций, занят ли человек в сфере производства, управления, науки или культуры.
В свою очередь функциональный подход, который позволяет разграничить группы людей по выполняемым ими социальным функциям - создание высших духовных ценностей, духовное обслуживание материального производства, распространение знаний и обслуживание средств массовой коммуникации, обслуживание административно-управленческого аппарата и т. д.,- также не совершенен. Он дает возможность разграничивать творческую, в частности художественную, интеллигенцию, ученых, инженерно-техническую интеллигенцию, работников управленческого аппарата, но это деление само по себе ничего не говорит о классовой структуре общества. Положение интеллигенции как социальной группы зависит не только от характера общественного разделения труда вообще, но и от природы конкретного социального строя. Кроме того, функции идеолога и, допустим, инженера настолько различны, что то и дело возникают сомнения в правомерности объединения их одним и тем же общим понятием.
Психологический же подход слишком субъективно оценочен. В отличие от социологических определений, классифицирующих безличные социальные функции и роли, он обращен к личным качествам интеллигентов. Но какие качества признать типичными? Здесь открывается широчайшее поле для произвольных обобщений. Одни видят в интеллигенции интеллектуальную элиту и совесть общества, Другие, напротив, подчеркивают такие черты интеллигенции, как беспомощность, непрактичность, неустойчивость. Видимо, стереотип «интеллектуала», сложившийся в общественном сознании, сам должен стать предметом социально-психологического исследования. И тогда станет ясно, что речь идет о разных социальных группах, оцениваемых к тому же с разных позиций. Разве отрицательный стереотип интеллигента, распространенный в буржуазном обществе, не представляет собой синтез собственной интеллигентской самокритики и мещанской враждебности ко всему, что подрывает стабильность обыденной жизни?!
Трудности определения природы и функций интеллигенции отражают длительный и противоречивый процесс исторического развития. Несомненно, необходимым (но недостаточным) условием возникновения интеллигенции как особой социальной группы было отделение умственного труда от физического. Это произошло уже в глубокой древности. Но интеллектуальная элита античности и средневековья не тождественна современной интеллигенции. Ведь тогда сама интеллектуальная деятельность не была еще достаточно дифференцирована. Одна и та же социальная группа выполняла множество разнообразных функций: жрецы, например, были одновременно и хранителями накопленных знаний, и идеологами, и пропагандистами. И наоборот, одна и та же функция осуществлялась людьми разного разряда; так, роль социального критика выполняли и религиозные пророки, и юродивые, и придворные шуты. Интеллектуальная деятельность была монополией господствующего класса, часто возлагавшего ее на замкнутую касту (индийские брахманы, средневековое духовенство). Эта замкнутость и «верхушечность» способствовали (и в свою очередь порождались ими) догматизму и схоластичности мышления. Нужно было представить большинству - как непреложные истины - систему готовых догм, доказательство которых, если оно вообще существовало, было доступно лишь немногим. Реальные жизненные конфликты отражались в них чаще всего в неузнаваемо трансформированном виде, что еще больше отдаляло идеологов от массы. Будучи сам по себе привилегией, умственный труд среди свободных людей рассматривался как форма досуга. По Аристотелю человек, который должен работать, чтобы жить, не может быть гражданином. Софисты, которые первыми в Греции стали брать деньги за обучение, были предметом жестоких насмешек аристократов. Появившаяся в поздней античности и в средние века свободная служилая интеллигенция находилась, по существу, в положении челяди. Социальное положение человека определялось не родом его деятельности, а его сословным происхождением.
Чтобы эти разобщенные интеллектуальные единицы превратились в автономный социальный слой со своим специфическим самосознанием, нужен был ряд предпосылок.
Прежде всего - уничтожение сословной иерархии, принципиальная возможность изменить свое социальное положение в зависимости от изменения вида деятельности. До тех пор, пока интеллигенция рекрутировалась из одного и того же верхушечного слоя, не могло быть и речи об ее автономии. Чем бы ни занимались эти люди, они обычно сохраняли верность своим сословным принципам и предрассудкам. Только формирование интеллигенции из разных слоев общества делает ее автономной от каждого из них в отдельности и рождает у нее собственное самосознание, выходящее за рамки старого чувства сословной принадлежности.
Второе условие, значение которого не требует доказательств,- это материальная возможность существовать за счет умственного труда в качестве, так сказать, самодеятельного работника, а не от щедрот знатного покровителя.
Это предполагает в свою очередь появление определенной культурной аудитории, публики, к которой интеллигенция могла бы апеллировать и в которой она могла бы черпать необходимую моральную и материальную поддержку. Такая публика появилась после изобретения книгопечатания.
И наконец, существование более или менее надежных и устойчивых средств коммуникации мыслителей друг с другом. Хотя интеллектуальная деятельность по природе своей в высшей степени индивидуализирована, она требует постоянного обмена мыслями и каких-то общих норм формирования. Без этого невозможно и групповое самосознание. Если в XVI-XVII веках основной формой связи ученых и философов оставалась частная переписка, то в XVIII веке в Западной Европе появляются новые, более широкие и подвижные формы обмена мнениями: французские салоны, где авторы могли встречаться друг с другом и с избранной публикой, и гораздо более демократичные английские кофейни, предшественницы современных клубов, английское Королевское общество, специально созданное в XVII веке для общения ученых, позже - политические кружки и тому подобное. Как ни парадоксально это на первый взгляд, важнейшую роль в становлении интеллигенции как автономной социальной группы сыграла коммерциализация умственного труда.
Необходимость для писателя считаться со вкусами и требованиями аудитории (а уровень массовой аудитории всегда ниже уровня современною искусства) часто оценивается отрицательно, как зависимость и помеха творчеству. Писатели уже в XVIII веке жаловались на то, что их слава, престиж и доход зависят от вкусов темных, необразованных людей. Но как ни справедливы эти соображения, нельзя забывать, что коммерциализация умственного труда впервые освободила его от другой, еще более тяжелой зависимости: от знатного покровителя, князя, мецената. Это справедливо подчеркивал уже английский просветитель XVIII века доктор Джонсон. Вот запись его разговора с« друзьями - Уотсоном и Босвеллом:
«Джонсон: - Теперь само образование стало ремеслом. Человек приходит к книгопродавцу и получает, что ему нужно. Мы покончили с: покровительством. Когда просвещение было в младенческом состоянии, некоторых великих людей хвалили за покровительство ему. Это способствовало его распространению. Когда же оно становится всеобщим, автор оставляет великих и апеллирует к большинству.
Босвелл: - Постыдно, что теперь авторам не покровительствуют лучше.
Джонсон: - Нет, сэр. Если образование не может прокормить человека, если он должен сидеть с протянутой рукой, пока кто-нибудь не накормит его, это тоже плохо для него, и лучше пусть будет так, как есть. При покровительстве сколько лести! Сколько лжи! Когда человек независим, он разбрасывает истину среди многих, чтобы они брали ее, как им угодно; при покровительстве же он должен говорить то, что приятно его патрону, и это с одинаковой вероятностью может быть как истиной, так и ложью.
Уотсон: - Но разве не получается сейчас так, что вместо того, чтобы льстить одному человеку, мы льстим веку?
Джонсон: - Нет, сэр. Мир всегда позволяет человеку высказать то, что он сам думает» [1].
Конечно, Джонсон не совсем прав. В капиталистическом обществе писатель непосредственно зависим не от публики, а от владельцев соответствующих средств массовой коммуникации. Свобода художника, писателя, философа, который должен оглядываться на мнения издателей, продюсеров, редакторов, безусловно ограничена. Но все-таки она неизмеримо больше, чем свобода придворного поэта, ориентирующегося на личный вкус своего господина. Это зависимость уже не от определенного лица, а от господствующего класса. Но этот класс и его общественное мнение неоднородны; кроме того, по мере созревания и пробуждения рабочего класса общественная жизнь все сильнее пропитывается его стремлениями. Это дает интеллигенту достаточно широкий выбор для самоопределения, причем этот акт отнюдь не автоматический. И относительная автономия интеллигенции, и пестрота ее социального происхождения, и сама природа интеллектуальной деятельности делают интеллигенцию средоточием социальных драм и конфликтов. Объективно-исторические столкновения классовых интересов превращаются здесь во внутренние конфликты идей и принципов.
Эта особенность положения и социальных функций интеллигенции способствовала выработке у нее специфического самосознания, чувства своей исключительности, «элитарности». Конкретное содержание этого чувства может быть весьма различным. У одних оно выливалось в повышенное сознание своей ответственности перед народом, в стремление быть не только мозгом, но и совестью страны. У других «элитаризм», напротив, проявляется в пренебрежении к массам, снобизме и требовании для себя особых привилегий.
Но тот же самый социально-экономический прогресс, который в свое время создал автономную интеллигенцию, в последующий период, особенно в XX веке, нанес серьезный удар как этой автономии, так и связанным с нею иллюзиям.
В своих воспоминаниях о Резерфорде П. Л. Капица, говоря о прогрессе физики, элегически замечает, что «в год смерти Резерфорда безвозвратно ушла та счастливая и свободная научная работа, которой мы так наслаждались в годы нашей молодости. Наука потеряла свою свободу. Она стала производительной силой. Она стала богатой, но она стала пленницей, и часть ее покрывается паранджой»[2]. Мне кажется, что это касается, хоть и в разной степени, не только науки, но и вообще умственного труда. Уже профессионализация умственного труда, превращение его в формально организованный элемент общественного разделения труда, знаменовала начале конца прежней беззаботности. Дальнейшее развитие производства, политической надстройки, средств массовой коммуникации резко повысило роль умственного труда (и, следовательно, интеллигенции) во всех сферах жизни. Но рост влияния одновременно означает и рост зависимости: нельзя в одно и то же время участвовать в какой-то деятельности и стоять в стороне от нее. В науке эта «институционализация» умственного труда была особенно заметна. Сравните хотя бы значение слов «ученый» и «научный работник». Психологически первое звучит более масштабно, что ли: ученый - это человек, благодаря которому существует наука, а научный работник - тот, кто существует благодаря науке. Социологически же второй термин подчеркивает момент организованности, плановости, принадлежности к какому-то научному учреждению.
Развитие современного общества невозможно без повышения образовательного уровня населении, следовательно, без численного роста интеллигенции.
В 1900 году только один из шестидесяти американцев, достигших двадцати двух лет, имел образование в объеме колледжа. В 1963 году соотношение это было уже один к восьми, а в недалеком будущем оно станет один к четырем. Ныне в США насчитывается почти шесть миллионов студентов и преподавателей колледжей и университетов (из которых несколько сот тысяч негров и более миллиона выходцев из среды рабочего класса). Образованность хотя и не стала всеобщей - в 1960 году в США насчитывалось около трех миллионов неграмотных (2,4 процента населения старше четырнадцати лет) и около восьми миллионов человек, проучившихся в школе меньше пяти лет, причем зависит это от имущественного положения,- но перестала быть редкой привилегией, стала более массовой [3].
За количественными показателями стоят важные качественные сдвиги. Во-первых, изменился классовый состав интеллигенции; она рекрутируется теперь не только из состоятельных семей, но и из других слоев общества. Во-вторых, хотя значение образования возросло как никогда, оно, став массовым, уже не дает своим владельцам прежних исключительных привилегий. В прошлом, когда образованность была редкой, даже простое овладение грамотой приближало человека к господствующему классу. Разумеется, образование и сейчас дает определенные материальные и социальные преимущества. Сильно огрубляя цифры, можно сказать, что американец, окончивший колледж, зарабатывает в среднем вдвое больше, чем окончивший среднюю школу, а этот последний получает вдвое больше того, кто имеет лишь начальное образование. Престиж «белых воротничков» тоже стоит выше, чем «синих воротничков». Но разница не столь уж велика. Зарплата некоторых категорий интеллигенции, например школьных учителей, даже ниже, чем зарплата квалифицированных рабочих.
Исчезает и прежняя «социальная независимость». Еще в XIX веке большая часть интеллигенции принадлежала к так называемым «свободным профессиям» (адвокаты, врачи и т. п.). Это соответствовало общему преобладанию самостоятельного мелкого предпринимательства. В настоящее время подавляющая часть американской интеллигенции работает по найму в промышленных корпорациях или государственных учреждениях. Речь идет не только об инженерах, техниках, учителях, но и о творческой интеллигенции. Писатель, публицист, литературный критик в большинстве случаев (особенно если они ориентируются на серьезную публику) не могут жить только на литературные гонорары и предпочитают жертвовать своей «независимостью» ради более прочного материального положения. В двадцатых годах только 9 процентов авторов маленьких литературных журналов работали преподавателями. В пятидесятых годах уже 40 процентов таких людей были связаны с университетами и колледжами [4]. Но превращение интеллигентов в служащих заметно сближает их положение с положением рабочего класса. Еще Маркс писал об учителях, работающих по найму, что они «...могут быть в учебных заведениях простыми наемными рабочими для предпринимателя, владельца учебного заведения» [5]. В аналогичном положении оказываются и другие отряды современной интеллигенции. Не случайно большинство участников дискуссии о структуре современного рабочего класса на страницах журнала «Проблемы мира и социализма» склонялось к тому, чтобы включать значительную часть служащих и прежде всего инженерно-технический персонал в состав рабочего класса.
Изменились не только численность и социальное положение интеллигенции, но и удельный вес различных ее отрядов. В XIX веке под словом «интеллигенция» чаще всего понимали юристов, учителей, врачей. В XX веке наиболее быстро растущим слоем оказалась научно-техническая интеллигенция. Лорд Чарльз Сноу в своей нашумевшей книжке «Две культуры» вспоминает, как в тридцатых годах физик Д. Харди с изумлением сказал ему: «Заметили ли вы, как употребляется теперь слово «интеллектуал»? Похоже на то, что это новое определение решительно не включает Резерфорда, Эддингтона, Дирака, Адриана или меня. Это кажется странным, не правда ли?» Рассеянный ученый не заметил, что это «новое» определение было на самом деле как раз традиционным, оно стало казаться странным только в свете выросшего влияния и престижа естественных наук. К слову сказать, физики обижаются, когда их не включают в число «интеллектуалов», но считают нормальным, когда к числу «ученых» не относят представителей гуманитарных дисциплин, например историков, литературоведов. Противопоставление двух культур - это прежде всего результат колоссального прогресса естественных наук, которые перестали быть чисто утилитарным знанием, превратившись в ведущую отрасль человеческой культуры.
Чтобы подойти к проблеме соотношения естественнонаучной и гуманитарной культуры научно, нужно прежде всего отрешиться от патриархально-романтических настроений. Романтически настроенные философы и социологи любят жаловаться на то, что, мол, в прошлом культура была более рафинированной, свободной от утилитарности, а теперь она превратилась лишь в совокупность средств, и отсюда все беды. Подобные представления совершенно иллюзорны. Верно, что в системе социальных ценностей античного мира и средневековья гуманитарные знания стояли выше естественнонаучных. Не только непосредственный физический труд, но и любые занятия прикладного характера считались там второсортными.
Значит ли это, что культура того общества была «чистой», «свободной» от выполнения практических задач? Отнюдь нет! Просто сами задачи были иными. Молодой человек из знатной семьи не должен был думать о производительном труде. За него работали другие, да и само производство было еще весьма примитивно. Наиболее «достойным» занятием считалась политическая или интеллектуальная (философская, художественная и т. п.) деятельность. Но для этой деятельности практически более важны были не естественнонаучные и тем более не технические, а как раз гуманитарные знания: юриспруденция, история, философия, риторика и т. д. Именно эта практическая, социально обусловленная направленность интересов определяла иерархию культурных ценностей и облик «культурного человека».
В новое время положение радикально изменилось. Современное производство, безотносительно к его социальной форме, основано на широком применении результатов и данных науки и требует технически грамотного, технически образованного работника. Естественно, что образование, ориентированное уже не на узкий круг привилегированных, а на широкие массы людей, тоже должно было перестроиться, изменить соотношение между гуманитарными и естественнонаучными элементами культуры в пользу последних.
Конечно, многое при этом теряется. Современная молодежь знает о физическом строении мира неизмеримо больше, нежели выпускники старой «классической» гимназии, но она не знает древних языков, многие библейские и мифологические ассоциации и образы остаются для нее мертвыми, непонятными. Это мешает восприятию не только древнего искусства, но даже искусства и литературы XIX века. Мы читаем, например, у Пушкина:
Кастальский ключ волною вдохновенья
В степи мирской изгнанников поит.
А что такое Кастальский ключ? Сегодня даже хорошо образованному человеку, если он не филолог-классик, этот образ кажется неясным и, чтобы понять его, приходится заглянуть в мифологический словарь. Объем актуальной культуры всегда изменялся, новые знания, понятия и образы всегда вытесняли какую-то часть старых, делая их достоянием музеев и эрудитов. Сейчас этот процесс идет быстрее, чем раньше, но ничего трагического в этом нет. При всем почтении к истории, человеческое общество нельзя превращать в музей, да это и невозможно. В конце концов искусство, философия, гуманитарные науки суть различные формы самосознания общественного человека. Наивно думать, что жизнь меняется, а самосознание будет оставаться прежним. Классика сохраняет свое значение постольку, поскольку выраженные в ней идеи соответствуют в какой-то степени жизненной реальности современного человека. Но она не может выразить эту реальность полностью именно потому, что это новая реальность, требующая новых форм самосознания.
Есть и проблемы гораздо более серьезные. Техницизм, пренебрежение к историческому прошлому, потребительское отношение к высшим культурным ценностям - эти тенденции недаром волнуют лучших мыслителей современности. В Соединенных Штатах они особенно сильны и опасны.
Происходят традиционные сдвиги и в содержании традиционных гуманитарных профессий. Быстро растет количество людей, которые сами не создают духовных ценностей, а заняты техникой их распространения, популяризации и т. п. Это - пропагандистский аппарат, газетные работники, специалисты по рекламе, консультанты-психологи и т. п. Сам по себе рост этой группы - не такая уж новость, как это рисуют некоторые социологи, напуганные призраком «массовой культуры». Число людей, действительно выдвигавших новые идеи, никогда не было велико, и основная масса работников, так сказать, идеологических профессий всегда занималась преимущественно распространением и закреплением достигнутого. Приходский священник не развивал церковную догму, а только внедрял ее в сознание своей паствы, а профессора в средневековых университетах часто в буквальном смысле слова читали тексты, сочиненные их более одаренными предшественниками. Разница, однако, состоит в том, что в прошлом эта работа все же облекалась в индивидуальные формы, тогда как ныне она носит откровенно технический, организованный характер, не допуская ни малейших иллюзий насчет ее «самостоятельности». И когда она оценивается сквозь призму традиционных идеалов духовного творчества - таких, как независимость, свобода самовыражения, ответственность только перед собственной совестью и т. п.- это неизбежно вызывает неудовлетворенность.
Короче говоря, количественный рост интеллигенции и расширение (а следовательно, и внутренняя дифференциация) ее функций сделали решительно непригодными старые стереотипы, в которых интеллигенция осмысливала свою социальную роль. Интеллигенция перестала быть верхушечной элитой, стоящей где-то на периферии общества и в силу этого относительно автономной от него, пытающейся смотреть на него как бы «со стороны». Она является важнейшей составной частью общества внутри основных социальных классов и наряду с ними. Но при этом сильнее стала сказываться ее собственная социальная неоднородность и неодинаковость выполняемых ею функций. Интеллектуальная деятельность утратила прежний ореол исключительности, из призвания стала профессией. Отдельные группы интеллигенции стали жить собственными обособленными интересами, порой весьма далекими и даже противоположными интересам остального общества (вспомним хотя бы бунт бельгийских врачей против развития государственной системы здравоохранения!). Модель интеллигента-идеолога, творца высших духовных ценностей, социального критика не может сегодня претендовать на универсальность.
Однако потребность в таких людях существует, и весьма насущная. Недаром в большинстве новейших американских работ «интеллектуал» определяется именно как мыслитель и «критик общества» (в отличие от техника или эксперта).
О них, об их отношении к господствующей политике и власти, и пойдет речь дальше.
2Тема «Мыслитель и власть» издавна привлекала к себе внимание. Рассматривая и развивая ее, философы выдвигали самые разные принципы. Одни считали, что интеллектуальная элита сама должна осуществлять политическую власть (платоновская идея государства, возглавляемого философами). Другие полагали, что мыслители, не претендуя на фактическое отправление власти, должны быть ее вдохновителями и советниками; третьи исходили из того, что волевые решения независимы от интеллекта, и задача мыслителя ограничивается осмыслением и обоснованием действий власти. Наконец, были и такие, которые утверждали, что власть по природе своей враждебна интеллекту, поэтому мыслитель должен держаться в стороне от нее, сохраняя свою моральную и интеллектуальную независимость, его главная функция - критика власти.
Беда таких абстрактных рассуждений в том, что они не уточняют ни природы власти, ни особенностей мыслителя. В истории общества представлены все четыре типа отношений власти и интеллекта, но соотношение их гораздо сложнее. Прежде всего налицо несовпадение теоретической мысли и практики. Реальная власть связана существующими условиями гораздо жестче, чем теоретический разум. Становясь практическим политиком, идеолог неминуемо должен видоизменять свою доктрину. И не всегда легко определить, где кончается закономерный перевод общих идей в более конкретные термины и где начинается беспринципный оппортунизм. Не усеян розами и путь советника и наставника власти. Историческое значение Гёте меньше всего определяется его деятельностью в качестве веймарского министра. Много ли приобрела Пруссия от дружбы Фридриха II с Вольтером или Россия от переписки Екатерины II с Дидро? Конечно, человечество прогрессирует не только благодаря политическим революциям, но и путем постепенных частичных реформ. Но роль философов-просветителей заключалась не столько в воспитании либеральных монархов, сколько в формировании общественного мнения, делавшего возможными и необходимыми те или иные реформы. И дело здесь не только и не столько в несовпадении теоретического и практического разума, сколько в классовой природе власти. Прогрессивные мыслители прошлого не могли долго уживаться с властью не из-за своей непрактичности, а в силу того что их цели выходили за рамки существующего строя, который охраняла государственная власть. Государственная власть - даже самая просвещенная - всегда выражает интересы господствующего класса, и это ставит ей вполне определенный предел - таков суровый факт, с которым сталкивались все просветители и утописты.
Но, может быть, дело обстоит иначе, когда речь идет не о монархии, а о буржуазно-демократическом государстве? Разве не влияет на содержание и характер его политики интеллектуальный и образовательный уровень людей, стоящих у кормила власти? Несомненно, влияет. И так же несомненно, что этот образовательный уровень растет из поколения и поколение. Сегодняшний американский политик, а также и государственный служащий, не получает свой пост по наследству. Правда, он может его купить, пожертвовав крупную сумму в избирательный фонд правящей партии. Известный американский социолог Р. Гофштадтер приводит случай, когда президент Эйзенхауэр назначил послом США на Цейлон торговца М. Глака, который не только не имел опыта дипломатической работы, но даже не знал, кто премьер-министр этой страны. Зато он внес тридцать тысяч долларов в фонд республиканской партии [6]. Оправдывая это назначение, Эйзенхауэр ссылался на рекомендации «уважаемых людей», успешную коммерческую карьеру Глака и благоприятный отзыв о нем ФБР. Что касается его невежества, то это, по мнению генерала-президента, дело поправимое. Этот случай не единичен. Но все-таки, как правило, политическая карьера требует определенного образовательного ценза. В 1959 году 95 процентов всех руководящих работников федеральных учреждений США имели хотя бы частичное образование в объеме колледжа, а 81 процент окончили колледж [7] В составе американского сената и палаты представителей почти 70 процентов - дипломированные специалисты, преимущественно юристы [8]. Выло бы, однако, глубокой ошибкой ставить знак равенства между интеллигенцией и власть имущими.
«К середине XX столетия,- писал выдающийся американский социолог Райт Миллс,- американская элита превратилась в породу людей, совершенно непохожих на тех, кого можно было бы на сколько-нибудь разумных основаниях признать культурной элитой или хотя бы людьми, подготовленными к восприятию культуры. Знание и власть отнюдь не совмещаются в правящих кругах, и когда люди, обладающие знаниями, вступают в контакт с власть имущими, они приходят к ним не как равные, а как наемники» [9]. И это вовсе не случайность.
Буржуазный государственный аппарат не может функционировать без привлечения в самых различных формах - от штатной работы до эпизодических консультаций - разного рода специалистов. Но по сути своей он глубоко антиинтеллектуалистичен. Как показал Маркс уже в ранних своих работах, бюрократическое государство имеет своим основанием и следствием пассивность народных масс, внушая им, что «начальство всё лучше знает», что об общих принципах управления «могут судить только высшие сферы, обладающие более всесторонними и более глубокими знаниями об официальной природе вещей [10]. Эту иллюзию разделяют и государственные чиновники, отождествляющие общественный интерес с авторитетом государственной власти и убежденные в том, что правители-де могут лучше всех оценить, в какой мере та или иная опасность угрожает государственному благу, и за ними следует заранее признать более глубокое понимание взаимоотношений целого и его частей, чем то, какое присуще самим частям» [11].
Бюрократия превращает политические задачи в административные, а эти последние сводит к канцелярщине. Бюрократия - это предельно рационализированная иррациональность. Жесткий характер бюрократической структуры делает работу аппарата действительно бесперебойной. Однако формальный характер бюрократического управления неминуемо приходит в противоречие с содержательными целями организации, подрывая тем самым ее эффективность. Этим определяется и отношение бюрократического аппарата к интеллекту и интеллигенции.
Как замечает Ричард Гофштадтер, «типичный человек, стоящий у власти, нуждается в знании только как в средстве» [12]. Специалист привлекается только для того, чтобы подыскать средства осуществления политики, цели которой не подлежат не только критике, но даже обсуждению.
Принимая на себя функции эксперта, интеллигент считает, что таким путем он сможет конструктивно влиять на политику. Но, как показывает в своей работе известный американский социолог Льюис Козер, эти ожидания большей частью бывают обмануты. Интеллигент, оказавшийся на службе в аппарате, может рассматривать свою роль как чисто техническую и, не вникая в цели не им формулируемой политики, ограничивается поисками средств ее реализации. Такая установка типична для людей, стоящих на низших ступенях чиновной иерархии, и не отличается принципиально от психологии любого рабочего или служащего: я делаю свое маленькое дело, а что из этого получается, от меня не зависит, и я за это не отвечаю. Иначе обстоит дело с теми, кто попадает на высшие должности и пытается сочетать свое новое административное положение с прежними интеллектуальными установками, предполагающими известную независимость суждений, автономию и т. д. Первое, с чем сталкивается такой человек, это то, что, раз попав в аппарат, он должен ориентироваться уже не на «публику», которую он гложет сам до известной степени выбирать, а на своего непосредственного начальника и вообще вышестоящих. Как бы высоко ни было положение такого эксперта, общие цели политики даются ему как нечто уже готовое. Он может выбирать и рекомендовать разные способы реализации этой политики и тем самым он действительно влияет на нее «изнутри», но он не может отвергнуть ее целиком. Советники президента Джонсона могут спорить между собой относительно масштабов или конкретных целей бомбардировок Вьетнама, но человек, который в принципе против интервенционистской политики, вообще лишний в этой среде.
Ограничения, обусловленные иерархической структурой бюрократического аппарата, затрудняющей (а то и вовсе уничтожающей) обратную связь между «верхами» и «низами», усугубляются узким практицизмом бюрократического мышления. Информация часто застревает в любом из промежуточных звеньев чиновной иерархии, она может быть похоронена в чьем-то письменном столе или искажена до неузнаваемости. «Люди, принимающие решения,- пишет Л. Козер,- сами большей частью не склонны к рефлексии. Их рабочая нагрузка обычно очень велика, и простой недостаток времени уменьшает их способность размышлять над дальними перспективами. Плюс к тому необходимость быстрых действий, в сочетании с общей склонностью американцев мыслить инструментально и прагматически, заставляет людей, принимающих решения, делать это быстро. Поэтому они, в свою очередь, склонны требовать от своих советников не долгосрочных прогнозов, основанных на вдумчивом анализе тенденций, а фактической информации, приуроченной к требованиям момента» [13]. В итоге работа оказывается интеллектуально неинтересной и неприятной морально. Поэтому «большинство интеллектуалов, которые вначале идут в Вашингтон из чувства долга и преданности, как правило, скоро разочаровываются» [14].
Козер тонко описывает переживания «разочарованных» интеллигентов, но он, как и сами эти интеллигенты, не отдает себе отчета в стоящих за этим разочарованием глубинных проблемах. Усложнение управленческой деятельности и увеличение числа и удельного веса работающих в государственном аппарате специалистов породило довольно острый конфликт между этими «интеллигентами-техниками» и теми, кого в США называют «старой гвардией», менеджерами традиционного типа. Не имея возможности пробиться на самый верх, интеллигенты-техники находят утешение в критике «некомпетентных» верхов, где, по их мнению, действуют не знания, а личные связи в сочетании с хорошо подвешенным языком. «Предполагается, что та или иная степень некомпетентности, соединенная с гладкой речью и подкрепленная «связями»,- это именно то, что выдвигает человека на вершину служебной иерархии» [15]. В противоположность этому «новые» бюрократы ставят на первый план принцип квалифицированного руководства: «Власть должна быть основана на знании», «управлять имеют право лишь специалисты». Эта критика «верхов» внутри административной иерархии часто бывает справедливой, но ее никоим образом нельзя смешивать с критикой социальной системы как таковой. Принцип «квалифицированного руководства», как это прекрасно показал Н. В. Новиков [16], предусматривает лишь функциональное совершенствование бюрократической системы, не меняя ее буржуазной сущности. Но пороки этой системы, включая и субъективный произвол чиновников, не могут быть устранены функциональной рационализацией или повышением «компетентности» управляющих. Повышение в составе «властвующей элиты» удельного веса специалистов не меняет классовой природы государственной власти, а именно в этом суть дела.
Оценивая степень «эффективности» или «неэффективности» административной деятельности, американские технократы руководствуются лишь некоторыми внешними, очевидными критериями. При этом подразумевается, что организация служит именно тем целям, которые она провозглашает. Но такой подход по меньшей мере наивен. В свое время, когда капиталистические фирмы только начинали в широких масштабах финансировать и организовывать научно-технические исследования, они жестко ограничивали свободу научного поиска, опасаясь бесплодной растраты средств. Сейчас наиболее дальновидные менеджеры отказываются от такой политики и наряду с быстро окупающимися прикладными исследованиями охотно финансируют перспективный научный поиск, считая, что этот «риска» в конечном итоге себя оправдает. Нечто подобное, хотя в гораздо более скромных масштабах начинается и в государственных учреждениях (работы по прогнозированию и планированию политики в т. п.). Следовательно, там, где это действительно выгодно, бюрократия способна проявлять, хотя и не сразу, необходимую гибкость. Почему же не меняются заведомо неэффективные административные формы? Да потому, что наряду с «явными» функциями, о которых пекутся «технари», буржуазный аппарат имеет более важные для господствующего класса «скрытые» функции, прежде всего подавление и отстранение от политической власти трудящихся. И то, что кажется нерациональным с точки зрения явных функций (например, громоздкость аппарата), оказывается вполне «рациональным» с точки зрения этой главной, но тщательно скрываемой задачи. Так же, как когда-то формула Тертуллиана «верю, потому что абсурдно» спасала от рационалистической критики религиозные догмы, «иррациональность» бюрократической машины скрывает ее классовую сущность и позволяет сочетать полный набор демократических аксессуаров с фактическим всевластием монополий. Человек, не понимающий этого и уповающий только на свои специальные знания, никогда не пробьется на самый верх подобной системы.
Проблема сочетания «конструктивного подхода» с «социальной критикой» затрагивает не только работников государственного аппарата, но и широкий круг ученых-обществоведов. Значение общественных наук неизмеримо выросло в последние десятилетия.
Правда, многие профессиональные политики все еще склонны пренебрегать наукой, думая, что они и так все знают. Как выразился один конгрессмен, «кроме меня самого, каждый, по-видимому, считает себя специалистом в общественных науках. Я-то знаю, что это не так, но все остальные, кажется, уверены, что сам бог дал им исключительное право решать, что должны делать другие люди. Средний американец не хочет, чтобы какие-то пронырливые эксперты вторгались в его жизнь и его личные дела и решали за него, как он должен жить» [17].
Несмотря на то, что такое отношение к обществоведению далеко не изжито и его престиж стоит ниже, чем престиж естествознания, его фактическая роль быстро растет. По заведомо неполным данным, одно только федеральное правительство США ежегодно расходует на социальные исследования свыше двухсот миллионов долларов [18]. Не меньше ассигнуют частные фирмы и корпорации. По данным переписи 1960 года, 56 580 специалистов в области общественных наук (в том числе 19 132 экономиста, 12 040 психологов, 21 885 статистиков и 3523 «прочих») работают вне академической сферы [19]. Это существенно меняет положение ученых. Возьмем наиболее близкую мне область - социологию. Еще в первые десятилетия XX века социология была по преимуществу теоретической дисциплиной, а в отношении фактов целиком зависела от истории и этнографии. Анри Пуанкаре острил, что социология - наука, которая ежегодно производит новую методологию, но никогда не дает никаких результатов. В каше время социология повсеместно стала одной из ведущих отраслей обществоведения и обрела обширные области практического применения - от рациональной организации производства до военно-политической стратегии включительно. Все большее число социологов совмещает работу в университетах с постами промышленных консультантов или выполняет специальные задания правительства. Практическая значимость и эффективность социологических исследований уже ни у кого не вызывает сомнений. Но проявляется при этом и оборотная сторона этой эффективности - налицо все более тесное слияние американских социологов с капиталистической системой и ее отдельными учреждениями.